- Баб Тань, ты на что сазана-то в субботу взяла? - спрашивает тракторист по прозвищу Кутяй, проезжающий мимо на своем чудовищно заляпанном до крыши «К-700».
- На что, на что... На пуговицу, Витя, - отвечает баба Таня, спиралью укладывая в дырявое ведро картофельную кожуру. Чищеные корнеплоды в эмалированную чашку с водой летят.
- Какую еще пуговицу? – высовывает Кутяй из окна косматую бОшку.
- Какую, какую, от шубы. Я в ней в шестьдесят восьмом году в Саратов ездила.
И ведь не врет, насчет пуговицы-то. Ее она прилаживает вместо крючка, сверху накладывает жмых. Сазан подходит, начинает тихонько тот жмых поедать, а тут пуговица мельтешит, он хвать ее и выплевывает, как мусор. Но не через рот, дуралей, выплевывает, а через жабры. И тут баба Таня подсекает. Кутяй – в шоке, давит на газ, едет на ферму навоз выгребать.
А вот старик Николай Петрович Куторкин, трижды ударник социалистического труда.
- Таньжа, - начинает пафосно он, - ты, небось, к финалу-то сил поднакопишь? Не уснешь, чай? А то я могу прийти, одергивать тебя буду.
- Верку свою одергивай, - серьезно отвечает баба Таня. – Дергач нашелся.
Для человека постороннего разговор этот, возможно, несколько груб, и, может быть, даже ругателен. Объясняю. Помимо того, что баба Таня Горбаева является в округе одним из самых удачливых, как она говорит, рыбоудов -приезжают на здешнюю реку мужики, со спиннингами, с эхолотами, день сидят – дай бог на ужин коту налавливают, а баба Таня с удочкой из обычного орешника, леской ноль целых двадцать пять сотых миллиметра и крючком пятеркой, карпов по килограмму за смену по несколько штук вытаскивает. Помимо, говорю, всего этого она еще слывет тут страстным поклонником хоккея. И не просто поклонником. Как формулируют аборигены, баба Таня в этот хоккей «кусками сердце вкладывает». От сердца, молвят они, почти уже ничего не осталось, так - всполохи. Но какие! В прошлом году я сам было тому свидетелем.
В деревню Черновские Выселки я попал случайно. Машина «УАЗ» серии 469 на кочке повредила кордан. Шофер махнул на попутках в район. Чинить деталь, я остался. Тогда-то мне и рассказали про эту бабку. Была средина мая. Сады утопали в цветенье. Когда я пришел, баба Таня в террасе на газовой плите готовила щи. Она заметно волновалась. «Ты не знаешь разве? Хоккей сегодня», - говорила. – «Матч века. Россия – Канада». Она колготилась, и вместо квашеной капусты из банки, добавила из банки другой ложку вишневого варенья. Невзначай отдавила хвост путавшемуся под ногами коту и растопила монографией дочери по парадигме глагола, русскую печь.
К вечеру изба наполнилась теплом, щи с вареньем подходили, кот на печке обиженно зализывал хвост.
Телевизор у бабы Тани хоть и цветной, но довольно старый. «Рубин» называется. В задней избе, огромный, как гроб, он стоял на четырех тоненьких ножках, занавешенный ажурной салфеткой.
- Так-то хорошо показывает, чисто, - говорила она, откинув с экрана вуаль, но бывает, иной раз зарябит, так зарябит, что Жириновского с Кудриным путаю. Я тогда сразу знаю, опять Ванька Малюгин напился.
Ванька Малюгин - это сторож на ретрансляторной вышке в районе. Ни к каким приборам его, конечно, не подпускают. Но больше баба Таня там никого не знает. Поэтому виноват всегда он.
И вот она включает телевизор, мы усаживаемся. Я на топчане с тренькающими, словно лопнувшая струна, пружинами. Она – прямо перед экраном на стуле со спинкой, в линялом платочке, очках.
Темно и только синие тени от телевизора блуждают по потолку. Отзвучали гимны – российский и канадский. Конец условностям…
- Этот драчун-то американский Айзерман не играет уже. Старый, наверное, стал, - сказала баба Таня неизвестно кому.
- Так он же канадец был, - тихо возразил я.
- Ты меня не путай, - серьезно сказала баба Таня, - Канада-то, где находится? В Америке. Вот.
Бабе Тане 91 год. Однако энергии, как у гусеничного трактора ДТ-75. До сих пор ухаживает за огородом в 15 соток. Держит двух свиней, индюка Федю и кота по имени Беляш. Так, говорит, внуки назвали, коих у нее набралось от шести детей восемнадцать человек. Дети были подняты в одиночку. Муж умер в 57-м году, так и не сумев оправиться от туберкулеза. В войну он командовал партизанским отрядом где-то под Брянском. Она тоже странствовала, работала медсестрой в блокадном Ленинграде, с тех пор, не переставая, вяжет шерстяные носки и консервирует сало, овощи с огорода с запасом, на несколько лет вперед. Но вот откуда взялась эта страсть к хоккею, баба Таня толком сказать не может.
- После войны, Василий мой играл один раз в Пензе, - вспоминает она про мужа. – Чудной был. В коньках, а с одной рукой. Три гола забил, - вспоминает она в темноте. И тени по потолку перемещаются, бегают. С 60-х годов, с тех пор, как у соседки Романовой Нюры появился первый в деревне телевизор, мимо нее ни один чемпионат мира не прошел. Впрочем, были, конечно, перерывы. С конца 90-х по 2005-й, уж больно много родственников помирало у нее в этот период, не до хоккея было.
- Да и силы уж не те, - говорит баба Таня. Вот в 2007-м, в Москве, когда играли, полуфинал с финнами, помнишь? Я перед концом третьего периода че-то задремала так, захрапела, сама себя разбудив. Тут нашим и вкатили, шайбу-то. Помнишь?
- Малкин! – крикнул комментатор. – Овечкин!
- На агронома на нашего похож.
- Кто? – в недоумении спросил я.
- Овечкин. Тот тоже носится как угорелый на мотоцикле своем, на этом, как его «ИЖе». У Зинки Вороновой трех кур задавил, у Верки Ермолаевой – одну. И всех насмерть.
Мы помолчали немного.
- Глянь-ка, сказала баба Таня, - а Быков-то сегодня в новом пиджаке.
- Мне кажется он всегда в черном, - спорил я.
- А я тебе говорю, в новом. В полуфинале в елку был пиджак, будто драповый. Настенкка на прошлой неделе в свой магазин такой привезла. Стоит, как «Жигули». И калоши, представляешь по триста пятьдесят рублей за пару. А сейчас, погляди, будто атласный пиджак на нем, сатиновый. И главное дело, не улыбнется никогда, Быков-то, с Тихонова, наверное, пример берет. Помнишь Тихонова. Серьезный был, как разведчик.
- Ой, ой, ой, - запричитала вдруг баба Таня. – Зачем же клюшкой-то прямо в лицо. Мать, поди, щас смотрит, сердце кровью обливается. Федоров, а ты куда глядишь. Дай ему в шлем. Будет знать, как лезть, - обратилась она напрямую к нападающему Сергею Федорову. Тот глянул в экран и поехал меняться.
- Эх, Рогулина на них нет, - вздыхала баба Таня. Мы году, в семьдесят третьем, кажется, смотрели с Олечкой Елагиной матч. Тоже с канадцами наши играли. И вот Рогулин-то их прямо за борт кидал. Берет за шкирку и бросает. Берет и бросает, она жестами показала как. – Как щенков.
Рогулина не было. Наши безнадежно проигрывали. Баба Таня мяла в руках с вой фартук и все больше молчала. Иногда только произносила что-то вроде:
- Ну, куда ты, милый лезешь, вне игры же.
А потом случилось вот что. Стул свой баба Таня перенесла в угол. Залезла на него в темноте и чиркнула спичкой. Под потолком закачался скромный пучок света. Разгораясь, лампада осветила иконы. Баба Таня отнесла стул на кухню, встала на колени и зашептала:
- Заступница усердная…
Мне стало как-то неловко сидеть на диване, я встал и зачем-то ушел в кромешно темную кухню. Хоккей я больше не смотрел, а только слушал. Я слышал, как за несколько минут до конца третьего периода сборная России сравняла счет. Но баба Таня не двинулась с места. Я слышал истошный вопль, когда Илья Ковальчук забросил победную шайбу. Но и тут баба Таня осталась на коленях. Только минут через пять она почти промчалась мимо меня вприпрыжку, проскакала как будто на детской лошадке, у которой только голова, а вместо туловища -палка. Потом неспешно вернулась, зажгла верхний свет. Лицо ее было тихим и усталым.
- Чаю-то с вечеру набуздалась, - степенно произнесла она. Тут в окошко наше постучали.
- Кто? – спросила баба Таня. Это был дед Куторкин. Баба Таня отперла ему в сенях дверь, тот поклонился в косяке и сипло сказал: «Ура, товарищи». Потом попил ковшом из ведра воды колодезной и спросил:
- Отвечай, Таньжа, с какого периода стала молиться? Небось, с начала третьего? Я чуть инфаркт не получил.
- Да на тебе пахать можно, - обессиленная присела на лавку баб Таня, опустила на колени совсем ватные руки.
- Третий чемпионат так, представляешь, - обратился ко мне Куторкин. – Когда в первый раз мы с ней смотрели, я прямо натурально заплакал, представляешь? И в церковь стал ходить.
- Грех мне, Петрович, будет, - сказала вдруг баба Таня.
- Это почему?
- Люди у Бога здоровья просят. Или там счастья. А я ему про хоккей.
Фото-граф
Ноябрьским тихим вечером обнаружил я в своем ржавом почтовом ящике письмо. И удивился.
Последний человек, который отправлял мне послания, эмигрировал недавно в Прагу. Остальные знакомые звонят иногда с различных городов, но писем не пишут. Лень.
Отогрев дыханием ладони, я отомкнул на ящике замок и прочел обратный адрес. «Германия. Мюнхен. Томас Авенариус». И тут вспомнилась мне зимняя охота на волков. Было это года три назад. Авенариус приезжал охотиться, чтобы написать об этом в своей книжке.
Не отходя от ящика, я прочел несколько строк на ломаном русском. Писал, что вышла его книга. Закончил он ее сильно, пафосно "...в России, где интеллигенция в последние годы спивается. И волчий вой сливается с людским". В конце послания Авенариус интересовался, как там Юрка.
Юрка Кунаев - фотограф одной из саранских газет. Как раз в то время, когда я получил письмо щепетильного немца, одно из московских изданий опубликовало заметку о нем. Мол, лауреат международных конкурсов, то да се. Что вы думаете о жанре фоторепортажа? Почему он затухает? Юрка, будучи не только кутилой, но и актером, давил на жалость. "Раньше было лучше, - отвечал он. - Раньше я знал, кому жопу лизать. Теперь нет". В постскриптуме автор восклицает, что гибнут не только жанры, гибнет вся русская интеллигенция.
Но этот Юркин прием я знал. Наверное, с денежного московского коллеги он стребовал не меньше "Смирновской". Так же, как когда-то с Авенариуса. Тому он говорил, что платят х… во. Немец зачем-то записывал в блокнот вариацию крепкого русского слова и покупал Кунаеву бутылку водки.
Наутро Юрка веером рассыпал перед писателем несколько фотоснимков. Немец моргал едва заметными ресницами и говорил, что Кунаев - поэт.
Юрка и в самом деле был поэт фотографии. И как истинно русский поэт - кутила и бражник. Было ему чуть за сорок. Но никто не смел назвать его по отчеству. Потому что вряд ли кто-то был так легок на подъем. Вряд ли мог кто-то несколько ночей кряду спать в ометах соломы. Есть черный хлеб с консервами. И вечно хохмить. «Ой, б…дь, вчера, ко мне гости приходили. Так я их так угостил, что они меня еле до остановки довели»…
Меня всегда удивляло его отношение к жизни. Жил он легко, как птица. Хотя лиха хватил с избытком. Была где-то усвистевшая с каким-то музыкантом жена. Была дочка, с ямочками на щеках. Но об этом он никогда не рассказывал. Захаживающий в редакцию играть в теннис профессор выпытывал у него: "Как долго ты делал этот снимок?"
- Одну сто двадцать пятую секунды, - отвечал Юрка. Ему и в самом деле нужно было чуть больше, чтобы уловить жизнь во всем ее абсурде и поэзии. Снимал он так, что любой, кто брал в руки его фотку, тут же улыбался или задумывался.
Как-то Юрка принес редактору отпечаток к очередной годовщине со дня рождения Ленина. Под углом был снят кинотеатр "Октябрь" с барельефом вождя и афиша, на которой значилось "По прозвищу Зверь".
Бывало, ни слова ему не говоря, мы отсылали его карточки на конкурс. Приходили посылки с кубками и денежные переводы. Деньги Юрка тут же пропивал с коллегами на крыше Дома Печати. Оттуда весь Саранск был, как на ладони. Будто капли росы мерцали тысячи огоньков. Троллейбусы, как засыпающие на ходу кони, тащились по мосту. Потом снова была водка. Пропитый кубок. Лифт на 7-й этаж. Рыжий кот Кузьмич. Будильник. Курево. Редакция.
Жизнь, как трамвай, двигалась по кругу. А значит, вечером снова водка, Дом печати...
Часто на старой "Ниве" ездили в командировки. Командировочных ему не давали. Обычно их совали журналистам, которые с ним ехали. Но Юрка исхитрялся и все равно хоть червонец да выуживал.
Раза три ездили вместе. Утром Кунаев был грустный и вежливый. Едва отъехали от редакции, он стал шарить по карманам, вывернул наизнанку кофр с аппаратурой.
- Ты чего? - спросил я.
- Черт, сказал он. - Фильтр красный забыл.
- Может, вернемся?
- Да нет. По дороге купим.
- Где теперь купишь?
От города отъехали уже километров тридцать.
- А в любую деревню заедем и купим.
- Откуда там фильтры, Юра?!
- Есть, - степенно сказал он. - Давай стольник.
- И че, хватит?
- Угу.
Обдав пылью надменно жующую козу, остановились возле сельмага. Через мгновение Кунаев вернулся с двумя бутылками красного.
- Ты же говорил, фильтры.
- А это че? Хер собачий? - сказал он, выпив бутылку залпом. Я еще не сказал об одной его особенности. Кунаев умел пить, не глотая. Вино лилось, будто в бочку.
Пока ехали, он пустился в воспоминания.
- Щас в командировках скука. Вот раньше. Раз, помню, ездили в одну деревню. Надо было комбайнера снять. Ударника, в общем. Звоню председателю. Собираем свои манатки и туда на "уазике". Приезжаем, а там уже - то, се. Накрыт длинный, как дорога при белой горячке, стол. Горлышки «белой», как лебедя, возвышаются над закуской. Председатель с такой, под цвет кумача, рожей и говорит: «Сперва давайте немножечко тяпнем. Потом поедем в поля». «Немножечко тяпнув», уже никто никуда не поехал.
Утром проснулись. Башка трещит. Во рту - кошки насрали. А председателю хоть бы хны. Ржет себе, гнида диванная. И никакого похмелья, понимаешь. Только рожа стала еще багровее. Лихо поддев вытащив с горла «бескозырку», он сказал: "Сперва давайте немножечко тяпнем. Потом поедем в поля".
Тяпнув еще немного, служители пера кинули в "уазик" все свои причиндалы и уехали. Через несколько километров, самый трезвый из них (наверное, водитель), икнув, спросил: "Мужики, а че приезжали-то?" Газетчики глянули друг на друга. Через мгновение "уазик" мчался назад.
Увидев издалека знакомое авто, крепкий на выпивку председатель схватился за голову. Больше пить он не мог. Оставив за себя парторга, он скрылся в Ленинской комнате. Там его никто никогда не искал.
Уазик свистнул тормозами. Из него вывалились Кунаев и корреспондент. "Так мы это... че ехали-то?" - вымолвил Кунаев. - Фотку надо ... комбайнера".
-Где же я вам теперь его найду, уважаемые? Он в поле.
Был август. Ехать куда-то никому не хотелось.
-Раз нет этого, давай какого-нибудь другова, - резонно заметил фотограф.
Парторг сел в "уазик", и они поехали к мастерским. Затем он буквально за рукав вывел чумазого комбайнера. Тот часто моргал и говорил:
- Уже третий день на ремонте. Какой нахуй из меня ударник?
- Ну ладно - ехидно успокаивал его чиновник. – Начальство, бля, лучше знает, кто ударник, а кто так. Ядрена мать.
И он басовито, вздрогнули даже кони, заржал. Комбайнера усадили возле раскареженных железок. Сфотографировали. И уехали. Парторг с неуловимым лицом,(как ни силишься, запомнить не можешь) увязался с ними. Старушки выглядывали в окно. Увидев лыбящегося чиновника, торопливо крестились, и задергивали занавеску. Он невыносимо ржал и орал частушки:
Не гляди, бабка, в окошко
А то х… м закачу.
За разбитое окошко
Ни х… я не заплачу.
А потом мы ездили с фотографом в Пермскую область. Кунаев снимал режиссеров-документалистов. Ржавые баркасы на Каме. Угрюмого пса возле пристани.
Был вокзал и был портвейн. Мерцающие нитки железных дорог тянулись куда-то. Кого-то связывая, кого-то разлучая.
Синенькие огоньки возле путей моргали и почти никогда не превращались в красные. Поезда на той станции ходят каждые четыре минуты. Вздрогнул огонек - и замелькали вагоны, будто кадры кинопленки, про Уральские горы, про Сибирь. Где много нежного в людях и ледяные рассветы на Енисее сменяются неоглядной тайгой. Вздрогнул еще раз - и сквозь марево осени поплыли тусклые окна в другую сторону. Где нет ни Урала, ни Енисея. И тайги - тоже нет. А есть девочка с ямочками на щеках. И грустная женщина с лажевым музыкантом.
Там, далеко, осталось что-то до слез наивное, но настоящее. Остались закаты на балконе, и разговоры о дочке. Жареная ночная картошка при свечах и коротенький халатик без пуговиц.
Потом Кунаев снова чудил. Однажды чуть не дал в морду мэру города, когда тот, выпив с ним, стал гнуть пальцы и хвалиться связями с местной братвой. Юрка схватил его за грудки и заорал:
- Ды ты, сука, бандит.
Его упрятали за решетку, но потом выпустили.
И вот, в который раз перечитывая письмо Авенариуса ("...в России интеллигенция спивается и волчий вой сливается с людским"), сперва хотел написать ему несколько строчек в Мюнхен. И позвонить Кунаеву. Но раздумал. Кунаеву - потому что скажет: "Напиши, что у меня все х… во". И наверняка будет клянчить посылку с ромом. Авенариусу не стану писать тоже: все равно ведь ничего не поймет. Да и лень.
Последний человек, который отправлял мне послания, эмигрировал недавно в Прагу. Остальные знакомые звонят иногда с различных городов, но писем не пишут. Лень.
Отогрев дыханием ладони, я отомкнул на ящике замок и прочел обратный адрес. «Германия. Мюнхен. Томас Авенариус». И тут вспомнилась мне зимняя охота на волков. Было это года три назад. Авенариус приезжал охотиться, чтобы написать об этом в своей книжке.
Не отходя от ящика, я прочел несколько строк на ломаном русском. Писал, что вышла его книга. Закончил он ее сильно, пафосно "...в России, где интеллигенция в последние годы спивается. И волчий вой сливается с людским". В конце послания Авенариус интересовался, как там Юрка.
Юрка Кунаев - фотограф одной из саранских газет. Как раз в то время, когда я получил письмо щепетильного немца, одно из московских изданий опубликовало заметку о нем. Мол, лауреат международных конкурсов, то да се. Что вы думаете о жанре фоторепортажа? Почему он затухает? Юрка, будучи не только кутилой, но и актером, давил на жалость. "Раньше было лучше, - отвечал он. - Раньше я знал, кому жопу лизать. Теперь нет". В постскриптуме автор восклицает, что гибнут не только жанры, гибнет вся русская интеллигенция.
Но этот Юркин прием я знал. Наверное, с денежного московского коллеги он стребовал не меньше "Смирновской". Так же, как когда-то с Авенариуса. Тому он говорил, что платят х… во. Немец зачем-то записывал в блокнот вариацию крепкого русского слова и покупал Кунаеву бутылку водки.
Наутро Юрка веером рассыпал перед писателем несколько фотоснимков. Немец моргал едва заметными ресницами и говорил, что Кунаев - поэт.
Юрка и в самом деле был поэт фотографии. И как истинно русский поэт - кутила и бражник. Было ему чуть за сорок. Но никто не смел назвать его по отчеству. Потому что вряд ли кто-то был так легок на подъем. Вряд ли мог кто-то несколько ночей кряду спать в ометах соломы. Есть черный хлеб с консервами. И вечно хохмить. «Ой, б…дь, вчера, ко мне гости приходили. Так я их так угостил, что они меня еле до остановки довели»…
Меня всегда удивляло его отношение к жизни. Жил он легко, как птица. Хотя лиха хватил с избытком. Была где-то усвистевшая с каким-то музыкантом жена. Была дочка, с ямочками на щеках. Но об этом он никогда не рассказывал. Захаживающий в редакцию играть в теннис профессор выпытывал у него: "Как долго ты делал этот снимок?"
- Одну сто двадцать пятую секунды, - отвечал Юрка. Ему и в самом деле нужно было чуть больше, чтобы уловить жизнь во всем ее абсурде и поэзии. Снимал он так, что любой, кто брал в руки его фотку, тут же улыбался или задумывался.
Как-то Юрка принес редактору отпечаток к очередной годовщине со дня рождения Ленина. Под углом был снят кинотеатр "Октябрь" с барельефом вождя и афиша, на которой значилось "По прозвищу Зверь".
Бывало, ни слова ему не говоря, мы отсылали его карточки на конкурс. Приходили посылки с кубками и денежные переводы. Деньги Юрка тут же пропивал с коллегами на крыше Дома Печати. Оттуда весь Саранск был, как на ладони. Будто капли росы мерцали тысячи огоньков. Троллейбусы, как засыпающие на ходу кони, тащились по мосту. Потом снова была водка. Пропитый кубок. Лифт на 7-й этаж. Рыжий кот Кузьмич. Будильник. Курево. Редакция.
Жизнь, как трамвай, двигалась по кругу. А значит, вечером снова водка, Дом печати...
Часто на старой "Ниве" ездили в командировки. Командировочных ему не давали. Обычно их совали журналистам, которые с ним ехали. Но Юрка исхитрялся и все равно хоть червонец да выуживал.
Раза три ездили вместе. Утром Кунаев был грустный и вежливый. Едва отъехали от редакции, он стал шарить по карманам, вывернул наизнанку кофр с аппаратурой.
- Ты чего? - спросил я.
- Черт, сказал он. - Фильтр красный забыл.
- Может, вернемся?
- Да нет. По дороге купим.
- Где теперь купишь?
От города отъехали уже километров тридцать.
- А в любую деревню заедем и купим.
- Откуда там фильтры, Юра?!
- Есть, - степенно сказал он. - Давай стольник.
- И че, хватит?
- Угу.
Обдав пылью надменно жующую козу, остановились возле сельмага. Через мгновение Кунаев вернулся с двумя бутылками красного.
- Ты же говорил, фильтры.
- А это че? Хер собачий? - сказал он, выпив бутылку залпом. Я еще не сказал об одной его особенности. Кунаев умел пить, не глотая. Вино лилось, будто в бочку.
Пока ехали, он пустился в воспоминания.
- Щас в командировках скука. Вот раньше. Раз, помню, ездили в одну деревню. Надо было комбайнера снять. Ударника, в общем. Звоню председателю. Собираем свои манатки и туда на "уазике". Приезжаем, а там уже - то, се. Накрыт длинный, как дорога при белой горячке, стол. Горлышки «белой», как лебедя, возвышаются над закуской. Председатель с такой, под цвет кумача, рожей и говорит: «Сперва давайте немножечко тяпнем. Потом поедем в поля». «Немножечко тяпнув», уже никто никуда не поехал.
Утром проснулись. Башка трещит. Во рту - кошки насрали. А председателю хоть бы хны. Ржет себе, гнида диванная. И никакого похмелья, понимаешь. Только рожа стала еще багровее. Лихо поддев вытащив с горла «бескозырку», он сказал: "Сперва давайте немножечко тяпнем. Потом поедем в поля".
Тяпнув еще немного, служители пера кинули в "уазик" все свои причиндалы и уехали. Через несколько километров, самый трезвый из них (наверное, водитель), икнув, спросил: "Мужики, а че приезжали-то?" Газетчики глянули друг на друга. Через мгновение "уазик" мчался назад.
Увидев издалека знакомое авто, крепкий на выпивку председатель схватился за голову. Больше пить он не мог. Оставив за себя парторга, он скрылся в Ленинской комнате. Там его никто никогда не искал.
Уазик свистнул тормозами. Из него вывалились Кунаев и корреспондент. "Так мы это... че ехали-то?" - вымолвил Кунаев. - Фотку надо ... комбайнера".
-Где же я вам теперь его найду, уважаемые? Он в поле.
Был август. Ехать куда-то никому не хотелось.
-Раз нет этого, давай какого-нибудь другова, - резонно заметил фотограф.
Парторг сел в "уазик", и они поехали к мастерским. Затем он буквально за рукав вывел чумазого комбайнера. Тот часто моргал и говорил:
- Уже третий день на ремонте. Какой нахуй из меня ударник?
- Ну ладно - ехидно успокаивал его чиновник. – Начальство, бля, лучше знает, кто ударник, а кто так. Ядрена мать.
И он басовито, вздрогнули даже кони, заржал. Комбайнера усадили возле раскареженных железок. Сфотографировали. И уехали. Парторг с неуловимым лицом,(как ни силишься, запомнить не можешь) увязался с ними. Старушки выглядывали в окно. Увидев лыбящегося чиновника, торопливо крестились, и задергивали занавеску. Он невыносимо ржал и орал частушки:
Не гляди, бабка, в окошко
А то х… м закачу.
За разбитое окошко
Ни х… я не заплачу.
А потом мы ездили с фотографом в Пермскую область. Кунаев снимал режиссеров-документалистов. Ржавые баркасы на Каме. Угрюмого пса возле пристани.
Был вокзал и был портвейн. Мерцающие нитки железных дорог тянулись куда-то. Кого-то связывая, кого-то разлучая.
Синенькие огоньки возле путей моргали и почти никогда не превращались в красные. Поезда на той станции ходят каждые четыре минуты. Вздрогнул огонек - и замелькали вагоны, будто кадры кинопленки, про Уральские горы, про Сибирь. Где много нежного в людях и ледяные рассветы на Енисее сменяются неоглядной тайгой. Вздрогнул еще раз - и сквозь марево осени поплыли тусклые окна в другую сторону. Где нет ни Урала, ни Енисея. И тайги - тоже нет. А есть девочка с ямочками на щеках. И грустная женщина с лажевым музыкантом.
Там, далеко, осталось что-то до слез наивное, но настоящее. Остались закаты на балконе, и разговоры о дочке. Жареная ночная картошка при свечах и коротенький халатик без пуговиц.
Потом Кунаев снова чудил. Однажды чуть не дал в морду мэру города, когда тот, выпив с ним, стал гнуть пальцы и хвалиться связями с местной братвой. Юрка схватил его за грудки и заорал:
- Ды ты, сука, бандит.
Его упрятали за решетку, но потом выпустили.
И вот, в который раз перечитывая письмо Авенариуса ("...в России интеллигенция спивается и волчий вой сливается с людским"), сперва хотел написать ему несколько строчек в Мюнхен. И позвонить Кунаеву. Но раздумал. Кунаеву - потому что скажет: "Напиши, что у меня все х… во". И наверняка будет клянчить посылку с ромом. Авенариусу не стану писать тоже: все равно ведь ничего не поймет. Да и лень.